АССАМБЛЕЯ ДЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

Союз Писателей России

Каталог Православное Христианство.Ру
Наши баннеры
 

Ф. Ф. Шаляпин
О великом композиторе

Тот, кто имел счастье в своей жизне встретить и близко узнать Сергея Васильевича Рахманинова,— не мог не полюбить глубоко этого драгоценного и замечательного человека.
Его многочисленные поклонники, почитатели и люди, мало его знавшие и встречавшие его большей частью после концерта в его уборной молча подписывающим программы, судили о нем как о человеке молчаливом, мрачном и даже надменном.
А между тем, сохраняя эти внешние черты, Сергей Васильевич для людей, знавших его близко, был совсем иным человеком: добрейшая душа, нежнейший семьянин, безупречный и истинный артист и интереснейший собеседник — вот главные черты его натуры и характера, к которым нужно прибавить еще одну черту, особенно ценную,— его любовь к смеху и огромное чувство юмора. “Смешливый человек”,— говорил о нем мой отец.

*
Музыкант М. А. Слонов убедил однажды Рахманинова разделить свой день на две половины, а именно: вставать рано и работать до завтрака, после завтрака ложиться спать на час и потом опять работать до обеда. “Таким образом у тебя в одном дне будут два утра и дважды ты садишься за работу со свежей головой”.
Так и приучился Сергей Васильевич вставать рано и упражняться на рояле два часа. Позавтракав же и поспав час, он опять садился за рояль и играл еще около часа.
И сколько я ни помню, всегда, бывало, где-нибудь летом на даче проснешься и уже слышишь, как летят по клавишам его чудотворные пальцы Это были те счастливые дни, когда несколько лет подряд Рахманиновы жили каждое лето около Рамбуйе, под Парижем, в имении Клерфонтен.
— Не могу я жить без русских людей...— часто жаловался мне Сергей Васильевич, и поэтому там, на его даче, всегда гостили и живали его русские друзья и знакомые.

Место это, бывшее когда-то летней резиденцией императора Наполеона III, было так же красиво и романтично, как и все окрестности Парижа с историческими дворцами, фонтанами и старинными парками, которые, отдаляясь постепенно от дворцов, незаметно превращались в простые деревенские пейзажи северной Франции.
И все-таки как ни очаровательны были все эти места — ничто не могло заменить Рахманинову его родины.
Он страстно, до болезни, любил ее. Сколько раз, бывало, часами вспоминали мы картины нашей родины. Березовые рощи, бесконечные русские леса, пруд на краю деревни, покосившиеся бревенчатые сарайчики и дожди, наш осенний, мелкий, частый дождик...
— Люблю наши серенькие деньки,— прищурив глаза и поглядывая на меня сквозь голубой дым папиросы, говорил Сергей Васильевич.
Мучительно отзывались на нем военные события в России в эту вторую мировую войну. С мучительной остротой он переживал падение каждого города и ужасно волновался за судьбу драгоценной ему родины. В первꎔй же год войны Сергей Васильевич дал концерт в пользу раненых русских воинов.

*
Как-то однажды я задал ему вопрос, занимавший меня уже некоторое время: почему он, еще в России, бросил дирижировать.
— Очень просто, Феденька, оркестровые музыканты народ особенный, они вам нарочно фальшивые ноты играют, проверяют ваш слух. Очень неприятно. А один раз даже один из музыкантов “Чижика” мне сыграл.
— Как же это “Чижика”? — не понял я.
— А вот, очень просто, так “Чижика” и сыграл.
Тогда я узнал еще одну черту его характера, что если раз обидеть Сергея Васильевича — это значило потерять его навсегда.
Конечно, это была, вероятно, не единственная причина того, что он бросил дирижировать. Его независимый характер, быть может, тоже играл в этом роль. В своем искусстве он был человек, не идущий ни на какие компромиссы, человек, который не хотел и не мог ни от кого зависеть и был “свободным художником” в буквальном смысле этих двух слов.

Жаловался мне Сергей Васильевич также и на певцов, которые плохо знали свои партии.
— Вот только ваш папаша всегда знал свои роли. Я был невольно рад за прилежание моего, в те годы молодого, отца.
— Да, роли-то свои он знал, а вот на репетиции всегда опаздывал. Это у вас уж в семье...— говорил он, лукаво на меня поглядывая и быстро почесывая затылок.
Впоследствии я узнал, что Сергей Васильевич проходил с отцом все его партии в театре Мамонтова, и мне стало ясно, почему мой отец так хорошо знал свои роли.
— Только один раз было у меня с вашим папашей недоразумение,— рассказывал мне Сергей Васильевич,— пел он Сусанина, и там, в одном месте, он первый должен вступить, а я за ним. А Федя мой так разыгрался и такую закатил паузу, что я уж не выдержал и громко сказал ему: “Пора бы начинать, Федор Иванович”.
И тут, как всегда, прикрыв рукой глаза, Сергей Васильевич засмеялся своим тихим смехом.
— Ну, а что же публика? Что случилось? Что же дальше? — допытывался я.
— Да нет, публики-то не было, только свои, это была генеральная репетиция.
— Ну, а папа, как же он реагировал?
— Ничего не сказал, только метнул на меня львиным взглядом.

…К славе своей Рахманинов относился более чем скромно. Мне даже казалось, что он всегда ее избегал и стеснялся. Лишенный всякого позерства, он уклонялся от поклонников и от того, чтобы выслушивать их похвалы.

В 1917 году в Ялте, незадолго до того, как Сергей Васильевич покинул Россию навсегда, он дал дневной концерт в городском саду. Борис и я сопровождали его на этот концерт и горды были этим чрезвычайно (нам было тогда по двенадцати — тринадцати лет). Когда же после концерта мы возвращались через сад домой (Сергей Васильевич остановился в нашем доме), несколько человек из гулявших узнали его и хотели сделать ему овацию, но Сергей Васильевич быстро взял нас за руки и пустился бежать к воротам сада с такой скоростью, что мы еле за ним поспевали; Так мы и убежали, и овация не состоялась.
На протяжении многих, лет мне приходилось наблюдать ту же картину, как Сергей Васильевич старался всегда уйти из зала или театра незаметно через другой выход, к великому разочарованию столпившейся у дверей его уборной публики. Эта скромность была одной из выдающихся черт его натуры.
Летом в 1942 году Рахманиновы жили в Калифорнии на даче около Голливуда. В день передачи из Нью-Йорка Седьмой симфонии Шостаковича я пошел к Рахманинову не только, чтобы послушать эту симфонию, но также чтобы узнать его мнение об этой вещи, которую он слышал тогда в первый раз. И вот, наконец, раздались первые звуки симфонии под управлением Тосканини. Сидя у стола, Сергей Васильевич покуривал свой обычный отрезанный кусочек папиросы (он всегда делил папиросу на три части) и смотрел куда-то вниз. Время от времени я поглядывал на него, стараясь уловить в его лице впечатление от исполняемой музыки, но лицо Рахманинова оставалось неподвижным. Прищуренные глаза были устремлены в одну точку, и только правая рука изредка подносила к губам стеклянный мундштук.
Симфония окончилась. Я молчал, ожидая, что скажет Сергей Васильевич. Выпихнув шпилькой из мундштука давно потухший окурок и кусочек ваты, он зажег эту ватку и, положив мундштук в портсигар, посмотрел на меня. Я, наконец, не выдержал и спросил, что он думает. Вместо ответа Сергей Васильевич встал из-за стола, улыбнулся и сказал:

— Ну, Федя, а теперь пойдемте пить чай...
Я больше своего вопроса не повторял, но так и не мог понять, понравилась ли ему эта вещь или нет [По словам близких, Сергей Васильевич всегда воздерживался от оценки вещей, прослушав их в первый раз. Иногда он не без иронии говорил, что понять сразу такое произведение могут только критики.].

...
Когда по какому-нибудь семейному торжеству устраивались у Рахманиновых вечера, гости танцевали или под радио, или граммофон. Когда же гости желали танцевать старомодные русские танцы, которых не было на пластинках, Сергей Васильевич сам садился за рояль и играл все по заказу, лишь бы молодежь веселилась. Играл и радовался, глядя на танцующих.
Кроме всего прочего, я считался у Сергея Васильевича придворным парикмахером. Стричь его было очень легко; волосы он носил короткие — “под арестанта”, как выражался мой отец. У Сергея Васильевича была своя машинка, и я очень хорошо изловчился это делать. Он неизменно предупреждал меня, что у него над левым ухом родинка, и всегда просил быть осторожнее. В последний раз мне довелось по его просьбе стричь его уже смертельно больного.
Когда Сергея Васильевича перевозили с вокзала в Лос-Анджелесе в госпиталь, я сопровождал его в больницу с Натальей Александровной. Уложили его в кровать. Вид у него был хороший, не больной. Он лишь волновался, что не может заниматься на рояле. Желая ободрить его, я ему говорил, что вот он поправится и опять будет играть.

— Нет, не в моем возрасте, Федя. В моем возрасте уже нельзя пропускать,— и, посмотрев на свои руки, сказал:
— Милые мои руки. Прощайте, бедные мои руки...
Наталья Александровна умно переменила разговор. Пришли доктора, и я вышел в коридор.
На следующий день я позвонил его доктору, князю Голицыну, и умолял его сказать мне, что он думает. Князь сказал мне по секрету, что он думает, что это рак. Как оказалось потом, он был прав, и несколько докторов потом подтвердили его мнение. Сергей Васильевич не знал, что он умирает. Наталья Александровна перевезла его из госпиталя домой и просила всех, кого допускали к его кровати, делать вид, что ничего опасного нет. Это радовало Сергея Васильевича, и он даже один раз встал с кровати и посидел полчаса в кресле. Но болезнь быстро прогрессировала, больной слабел, ничего не мог есть и только спал. Когда просыпался, охотно говорил с семьей, друзьями и даже в это грустное время он иногда шутил.
Дни шли томительно долго. Я видел Сергея Васильевича каждый день. Он все говорил:
— Вот, доктора говорят, что мне лучше, а я знаю, что мне хуже.

Он смутно догадывался о возможности смерти и волновался о своей дочери Татьяне, оставшейся во Франции и застигнутой там немецкой оккупацией. Сергей Васильевич крестил воздух в направлении Франции и говорил:
— Может, никогда ее не увижу.
Наталья Александровна, несмотря на свое глубокое горе, замечательно скрывала все и умело ободряла его.
Наступили самые тяжелые дни, хотя Сергей Васильевич в момент пробуждения был еще в полном сознании.
— Кто это все играет? — спрашивал он, очнувшись.— Что это они все играют?
Наталья Александровна убеждала его, что никто не играет, и тогда, как бы поняв, он говорил:
— А-а-а... Это, значит, у меня в голове играет...

Тут мне вспомнилось, что как-то раз я его спросил, как он пишет музыку, как происходит процесс сочинения и ясно ли он слышит ее перед тем, как занести на бумагу? Сергей Васильевич ответил, что слышит.
— Ну, как же? — допытывался я.
— Ну, так, слышу.
— Где?
Сергей Васильевич сделал паузу и ответил:
— В голове.
Так и теперь, в эти последние дни он слышал, быть может, свою музыку.

— Только когда напишу на бумагу, перестанут играть,— добавил он тогда.
Теперь в комнату больного входили только Наталья Александровна, дочь Ирина и сестра Натальи Александровны. А я, приходя, сидел с кем-нибудь в столовой.
И вот пришел тот день, когда я увидел Сергея Васильевича в последний раз живым, но умирающим. Он лежал исхудавший, заложив левую руку за голову (такова была его привычка лежать в кровати), и тяжело, медленно и редко дышал. Глаза его были закрыты. Сознание его оставило навсегда. Я нагнулся и поцеловал его красивые пальцы. Рука была холодная. “Прощай, драгоценный человек”,— сказал я про себя.
На следующее утро Софья Александровна мне позвонила и сообщила, что ночью Сергей Васильевич скончался, не приходя в сознание.
Семья не пожелала снять маску с лица и рук Сергея Васильевича. Также отклонили снятие с него фотографии.
При всем моем неумении, я ночью отправился в церковь и сделал рисунок для себя — его последнее изображение.
Сергей Васильевич в гробу был на себя очень не похож, и, когда я рисовал его, я невольно вспомнил, как я всегда стриг милую его голову, и вспомнил родинку над ухом...

К его семидесятилетию пришла поздравительная телеграмма из Москвы за подписью всех современных русских композиторов. Сергей Васильевич был еще жив, но уже в бессознательном состоянии.
Как жаль, что такой привет с родины пришел так поздно, и как бы это Сергея Васильевича обрадовало!

Июнь 1945 г.


При поддержке Министерства культуры и массовых коммуникаций
Техническая поддержка CYGNUS HOSTING