|
У ВОЛГИ РАЗЛИВИСТОЙ
Федя шел за отцом, обливаясь потом, каждый новый шаг давался все труднее, коса ходила неровно, вот зацепилась за толстые стебли, и снова приходилось делать размах, на который уже не было силы. Отец не оглядывался, но Федя чувствовал, что он сердился, когда сын отставал. «Сердится батя! Нажми!» — все чаще приказывал себе Федя. Он заметил, что его маленькая коса ходит быстрее, когда носок ее чуть приподнимается вверх, и она вроде бы выплывает на волне травы, оставляя после себя успокоенное зеленое душистое море. Все гудело от напряжения, но было радостно: «Дожал, почти дожал». Все! Отец сделал последний перед лесом взмах, немного подождал и обернулся. Федор стал рядом. Мать спешила с опушки с запотевшей крынкой молока и собранными ягодами. — Испейте, родимые! Испейте, голубчики!
Смотрела любовно и жалостливо, как жадно глотал Федя. Не выдержала и всхлипнула. — И что ты, батюшка, заставляешь его косить. Не дворянское дело-то. — Молчи, Параскева, а что дворянское? Великий Петр все мог делать своими руками и нас, преображенцев, к сему приучал. Столярничать Федька умеет,— стал он загибать пальцы,— лошадь запрягает, топором рубит, на лодке гребет, сеть ставить может, стрелять научу, грамоту знает, счет ведет, молится прилежно. Что еще надо? Зимой поедем в герольдию на смотр, определять на службу будем. Хватит Степке гнезда зорить, да и Федька готов на государев счет идти. Хорошо бы к преображенцам,— мечтательно протянул отец,— вот бы где свет повидал да погулял, повоевал бы,— покрутил он ус. — Не надо ему войн, пусть служит по гражданской части,— поглаживала по головке сына мать. — Эко ты, будто царица, приказы отменяешь. Да кто из истинных дворян променяет военную службу на бумагомарание да откажется от ратных дел. — А Ваня-то, сказывают, отказался... — Негодник он, и со службы сбежал,— твердил и краснел отец.
Стало ясно, что речь шла об Иване Ушакове, что, сказывают, сбежал из гвардии в скит дальний. Мать не согласилась. Федя нечасто видел ее такой. Непреклонной, с горящими глазами. — Нет, Федор, он же душу спасал. — Душа в согласии с долгом должна быть, а он ее от обязанности увести хочет. — Ты же знаешь, Федя,— мать положила руку на плечо отцу,— он в Бога по-истинному верил, ни одно богохульство не прощал, несправедливости не терпел. Отец сбросил руку и разгоряченно зачастил: — Брось пустяки молоть! Как он мог службу предать и бежать, нет, я ему не прощу... Совсем рассердилась мать: — Он ведь не к ворогу перебежал, а к Богу! — Бог тоже измен не прощает,— махнул отец рукой и встал. Федя прислушался, о чем спорят отец и мать. Ему казалось, что изменять никому нельзя. Нехорошо это. Дядю своего он любил, Богу верил, но долг, о котором говорил отец, и ему казался главным. Когда молилась мать, она все просила у Бога заступничества и сохранения ее сыновей и близких, а отец и перед иконой испрашивал побед Отечеству, армии и флоту. — А ты, Федор, в преображенцы или тоже в монахи хочешь? — хмуро спросил отец. — Не-е, батя, я бы во флот пошел... Отец удивленно поднял брови, мать охнула: — Сынок, да кто же тебя надоумил сему? — Волга,— отвечал Федя с гордостью.— Я быстрее всех плоты вязать научился, плавать и под водой сидеть дольше всех с камышиной, гребу без устали. Вот все ребята наши и соседские меня морянином и именуют.
Отец покачал головой, но не возразил: морская служба тоже государева,— и уже ласково шлепнул по спине: — Иди погуляй! Поди, дед Василий голову заморочил. Федя быстро вскочил: — Я на Волгу со Степаном. У нас там верша закинута. Отец кивнул, но Степану разрешил лишь после того, когда тот закончит свое дело. Строгий преображенец, он по утрам давал задания («развод караула») всей семье и дворне. Сегодня день был трудовой, братья работали, завтра — учебный, монах из Островного монастыря будет читать с ними псалтырь и учить счету. — Ты, Феденька, Никиту с собой забери,— крикнула вдогонку мать,— он постарше да посильнее, защитит от злых людей,— объяснила отцу. — Все ты их подолом прикрываешь, скоро в службу им, в ученье, а ты их в люльку обратно,— незлобиво ворчал Ушаков-старший, отбивая косы.
Феденька мчался по тропинке вдоль светлой и чистой Жидогости, сбивая прутом головки лебеды и ромашек, протыкая лопухи, вспугивая прозрачнокрылых стрекоз. Корабельные сосны выстреливали своими ровными светло-коричневыми стволами в небо, шумя где-то там, очень высоко, зеленой хвоей. В лощинах и на равнинах толпились белые стайки берез. Пахло цветами, высыхающей травой, земляникой — словом, всем, что создавало аромат русского леса. Останавливаться Феде было некогда, да и лукошка не прихватил, а то бы до краев наполнил свежей пахучей земляникой, вон и летние грибы пошли уже. Птицы сопровождали его от куста до куста своим немыслимо веселым щебетом, а беззвучные бабочки не боялись сесть на плечо и отдохнуть, когда он переходил кладку у ручья. Там он остановился, зачерпнул в горсть прозрачной холодной воды. «Чудно здесь у нас, ладно. А каково оно, море-то?» — задумывался мальчик, задирая голову к верхушкам сосен и погружаясь в голубизну неба. А вот и Бурнаково, его сельцо, где родился и жил он вот уже семь лет. В Бурнакове всего пятнадцать изб, да и кругом-то Кузино, Алексеевское, Ярофеево, Дымовское, Петряново тоже не большие деревни, а сельца, им да их близким принадлежащие. Лишь Хопылево на берегу Волги выделялось целым рядом добротных изб, дворянских и купеческих домов и церковными строениями.
На дворе отцовского дома Степана не оказалось, хотя поленница, которую отец поручил сложить, была еще не завершена. Федор завернул за угол и застал Степана за непотребным занятием. Тот выпотрошил из-под стрехи воробьиное гнездо и вершил казнь над птенцами. Голову желторотых воробьят он закладывал между пальцев и взмахом руки отрывал ее от тщедушного тельца, бросая все кошке. Федя крови не боялся, на разбитые до костей колени не жаловался, раны на пальце замазывал грязью, даже курице, если просила мать, мог голову отрубить, но тут ему стало худо. Налетел на Степана с кулаками, сшиб на землю и в бессилии затих, когда вывернувшийся старший брат заломил ему руки за спину и, задыхаясь, выговорил: — Ты, Федька, оглашенный, бешеный прямо! Тебе тварей безмозглых жалко, а брата чуть не убил из-за них. Набросился. — Ты сам как тварь безмозглая,— прохрипел Федя и замолчал. Степан отпустил его, отправился налаживать поленницу, а через час пришел к забившемуся в угол двора брату. — Федька! Айда на Волгу. Верша там, поди, полна рыбой. И хотя радостное утреннее настроение исчезло, Федя согласился — на Волгу его всегда тянуло. — Мамка сказала, чтоб Никиту взяли,— буркнул он. Степан удивленно посмотрел на брата: вот, оказывается, тот уже с разрешением шел. — Чего ж ты тогда на меня набросился? — еще раз повторил он. Федя не ответил, а закричал в сторону небольшого домика:
— Никита! Никита! Пошли с нами на Волгу. Мамка сказала.— Показался невысокий, но крепкий парень, дворовый человек Ушаковых, лет шестнадцати, с топором в руках, постоял, кивнул и нырнул в сарай... Дорога к Волге была красивой, зеленой и ароматной, но уже не такой радостной и звучащей, как раньше. Никита почувствовал, что между братьями черная кошка пробежала, и старался их развлечь рассказами про свои успехи в рыбной ловле. — Я намедни сома во-от такого поймал в Жидогости. Братья улыбнулись, не возражали, хотя Никита развел руки на всю ширину. В их любимой и теплой речке водилось все: и караси, и окуни, и щуки, и сомы, правда, может, и не такие, каким хвастался Никита. В Хопылеве у отца была своя лодка, которую вытаскивали и оставляли для надзора у избенки бывшего петровского морского служителя деда Василия. Василий же на костыле и деревяшке умудрялся подниматься на горку возле монастыря и зажигать костер в ночное время, чтобы идущие по Волге ладьи, лодки, дощаники, каюки и другие речные суда не наткнулись на длинную и узкую отмель, намытую за церковью Богоявления. Говорил он, что на сей пост его поставил сам Петр Великий, когда проезжал по Волге и увидел одноногого моряка, что просил милостыню у монастырских ворот в Богоявленском. Вот тогда-то и указал Петр на этот холм и повелел жечь ему ночной костер для «ориентации судов». Правдой был сей рассказ или выдумкой, никто ни в Бурнакове, ни в Хопылеве, ни даже в самом Романово-Борисоглебске не знал. Однако три рубля ежегодно петровскому мореходу выплачивали. За что? Кто постановил? Не знали, но и отменять приказ не собирались. И горел над приволжской кручей от апрельских весенних дней до первой шуги знакомый всем кормчим, вожакам-лоцманам, бурлакам костер.
Находившись вдоволь на веслах, собрав улов с поставленных вчера Никитой и Федей вершей, братья вытащили лодку перед избенкой деда Василия и, насобирав кучу хвороста и сучьев, поднялись к нему на кручу. Бывший петровский моряк уже затеял костер, подложил сухого мха, сена под маленькие веточки, умостил рядом кресало, камни и трут и с нетерпением поглядывал на небо, ожидая, когда загорится вечерняя звезда. Федя, десятки раз бывавший на этом холме, с удовольствием разместился рядом с ночным дозорным. — Деда, расскажи, како ты при Гангуте сражался, како шведа пленял. Тот, однако, не спешил, он все еще про себя доспаривал со старообрядцем, коих много было на той стороне Волги.
— Он мне вот говорит, что табак — зелье бесовское и уста им осквернять нельзя. Кто трубку в себя пихает, тот сам себя осуждает. — Слушай ты их, дед! Они, козлы старые, ничего в новом мире не смыслят,— перебил его Степан. — Не-е, ты их не осуждай, они грамотно и красиво по старым книгам рассказывают. — Ну так каждый может научиться,— не отставал Степан. — Не-е, над старцем не смейся, ноне старец былое славит и правоту возвращает. — Вот же, сам только на них ругался,— хохотнул Степан. Дед Василий рассердился, не захотел более с ним разговаривать и обернулся к Феде: — Слушай, я тебе старинную историю расскажу. Историю эту, о российском матросе, Федя тоже слушал уже не раз, но дед добавлял к ней неслыханные ранее подробности, чем превращал ее каждый раз в новую сказку. Рассказывал дед Василий ее на разные голоса с остановками и оглядыванием слушателей, ища отклика.
— Так вот, поведаю я вам историю о российском мат-розе Василии Кариотском и о прекрасной королеве Ираклии Флоренской земли. Василий-то Кариотский родом был из Российских Европий, на морскую службу поступил, стал матрозом. Вначале прозывали его на корабле, и прозывали зело нелестно, но он учился много и упорно и все мореходное дело изучил. То было замечено,— обвел всех взглядом, как бы ища подтверждения, что ревностная служба замечается,— и его направили за науки и услуги в Голландию, для овладения знаниями арихметическими и разными навыками. А там его и Цесарь заметил, пригласил к себе российского матроза.
— Ну а не ты ли это сам был? — хитро подмигнул Степан. — Помолчи, то мог быть любой русский матроз, храбрый и умелый, а кто был тот, то будет ведомо. Так вот... приехал он во дворец к Цесарю. И был принят от Цесаря с великой славой, подобно яко некоторый царевич... Василий нанял себе в лакеи пятьдесят человек, которым надел ливреи с весьма богатым убором, карету приказал заложить золотокованую, и Цесарь,— поднял вверх палец дед Василий,— повелел министрам, а потом и камергерам неотступно быть при Василии. Цесарь стал сажать российского матроза кушать, Василий отговаривался. Тогда Цесарь и рече: почто напрасно отговариваешься? Понеже я вижу у тебя разума достаточно, изволь садиться. Во как за матрозом ухаживал!
Дед Василий вскочил, проскакал на култышке к обрыву и осмотрел горизонт: не загорелась еще звезда? — Вот так он и жил, пока не попал на остров неведомый, в крушение. А на том острове непроходимый лес и великие трясины. Российский матроз попал туда, и пошел по берегу моря, и нашел тропу в лесу, яко хождение человеческое, а не зверское. Там он и увидел разбойников, играющих в разные игры и музыки, пьяных. Солнце садилось в красные тучки, ветрено будет завтра — потянулись над Волгой уточки, накапливался в лощинах туман, а петровский служитель рассказывал невероятные истории, приключившиеся с русским матросом: о том, как разбойники сделали его, молодца удалого и острого умом, своим атаманом, и о том, как захватили они казны, и товары, и флорентийскую королеву, которая влюбилась в Василия. И о том, как влюбился в нее Василий. — Спорили разбойники из-за нее, кому она достанется, и порешили, что порубят на части, чтобы никому не досталась, да и самого Василия решили порубить и разделать на пирожное. Но Василий их перехитрил. Он в королеву хоть и влюбился, но сделал вид, что она ему безразлична. Плюнул и вон пошел! А сам разбойников уверил, что знает волшебный заговор, как захватить богатый корабль, коего не было. Сам же королеву похитил — увез. Дед Василий еще раз посмотрел на небо, взял кресало и ударил по кремню.
— Ту флорентийскую царевну снова пленницей взяли, а Василия чуть снова не погубили, но он скрылся. А флорентийская королева верность Василию сохранила, хотя ее подвенечное платье надеть заставляли. Петровский страж ударил по камню, искры брызнули, трут затлел, и он поднял его вверх. — Она платья подвенечного не надела и в черном платье поехала в кирху, где в бродячем арфисте и узнала Василия. Взяла она его за руку и посадила в карету, и повелела поворотить да ехать во дворец! Оженились. Там он и правит по сей день. Дед Василий дунул в трут и ткнул его в сухую траву. Огонь вспыхнул, и костер обозначил путь тихо скользящей по Волге барке.
|
|